– во время учебы в литинституте

– Во время учебы в литинституте вы работали в газете Знамя юности. Вас отстранили от работы за шутку в этой газете. Помните ли вы ту шутку?

– В Знаменке, в редакции самой популярной в то время газеты собралась неплохая кампании. И когда мы с моим другом (к сожалению, ушедшим), экономистом (он не был в штате редакции) Отто Новожиловым предложили раз в неделю выпускать страницу сатиры и юмора (перед выходными по пятницам, из-за чего и страницу назвали Пятницей), идея была принята тут же.

Нам разрешалось шутить довольно рискованно. Именно, как мы поняли позже, разрешалось, хоть вначале нам казалось, что это мы такие смелые. На самом же деле это старая, как мир, политика: где-то сделать маленькую дырочку, чтобы выходил пар. В Москве пар выпускался через Клуб 12 стульев, который был дырочкой в Литературной газете, а у нас эта дырочка была в Знамени юности.

Не во всем соблюдая правила игры, мы иногда переигрывали. И однажды придумали шутку про сантехника из поселка Муховичи, который читает газету, сидя на ней (улыбается). И несмотря на все наши уверения, что не имелась ввиду газета Правда или газета Труд, из отдела пропаганды и агитации ЦК КПБ пришла команда с шутниками разобраться. После разноса меня освободили от занимаемой должности в секретариате редакции, а потом и вовсе

Но вот же не зря я, начиная отвечать на этот вопрос, сразу сказал, что в то время в редакции Знаменки собралась неплохая кампании. С неплохим главным редактором. И когда страсти улеглись, мне предложили вернуться в газету. Правда, не в штат, а на договор, но предложили. Даже на лучших условиях, чем раньше. В то, повторяю, время! А в сегодняшней Знаменке, как и в любой другой государственной (и уже как бы не коммунистической, не советской) газете, это просто непредставимо. А кто-то еще будет говорить, что между советизмом и лукашизмом нет разницы.

– Ваша карьера набирала стремительный рост. Даже если отбросить занимаемые должности, вы – успешный поэт и писатель, песни на ваши стихи знает вся страна. Казалось бы, что еще нужно для счастья. Что в 1999 году стало тем тумблером, который вы щелкнули, разорвав с властями?

– В конце 90-х многие стали упрекать меня в близких контактах с властью. Даже запустили сплетню, будто Лукашенко предложил мне стать то ли его помощником по культуре, то ли министром. Ничего этого не было, но я не утруждал себя оправданиями, потому что все это работало на достижение поставленной цели, которую я видел в распределением ответственности за развитие культуры, языка, образования, пытаясь перенести часть ответственности, а с ней и часть полномочий, с государственных учреждений на общественные организации: творческие и профессиональные союзы, фонд культуры и т.д. То есть, я хотел уменьшить влияние чиновников в гуманитарной сфере, где они творили всё, что им в голову взбредет, через усиление влияния общественности. Это спасало национальную культуру от разрушения, ради чего при содействии Пашкевича, тогдашнего зам. главы администрации, я организовал встречу правления Союза писателей с Лукашенко, уговорил Владимира Коноплева, которого Лукашенко поставил руководить парламентом, провести парламентские слушания по языку и культуре, и т.д. и т.п. И наконец мы пришли к договоренности, что важные, принципиальные решения в гуманитарной сфере не будут приниматься без их обсуждения в профильных общественных организациях.

Гуманитарной сферой руководил в то время вице-премьер Владимир Заметалин, которого на парламентских слушаньях я напрямую назвал белорусофобом, врагом всего белорусского – и он объявил мне войну. Заставил министра информации расторгнуть со мной договор как с главным редактором журнала Крыніца, наслал в редакцию журнала и в Союз писателей, где я был председателем, всяких проверяющих, подготовил для Лукашенко папку с компроматом на меня (как на националиста, каковым меня на встрече с писателями, сделав вид, будто так шутит, Лукашенко и назвал), а потом, используя административный ресурс, добился того, что на меня завели уголовное дело. Всё бы это ничего, аппаратные игры, борьба за влияние, если бы у Лукашенко не расходились, как всегда, слова с действиями. Вот мы договариваемся, к примеру, что школьные учебники по гуманитарным дисциплинам будут на белорусском языке, а они издаются на русском. Это заметалинские дела! – говорят мне в администрации, но ясно, что без отмашки сверху Заметалин бы на такое не решился.

Это был первый конфликт. Так скажем, мелкий. Второй – куда крупнее.

В декабре 1998 года, ничего не сказав ни народу, ни миру, Лукашенко вдруг рванул в Москву и подписал с тогдашним президентом России Ельциным Декларацию о дальнейшем единении Беларуси и России. В содержании документа просматривалась очевидная угроза существованию Республики Беларусь как независимого государства – и Правление Союза писателей приняло по этому поводу резкое заявление. Я долго взвешивал, принимать ли его, потому что оно напрямую противоречило амбициозным устремлениям Лукашенко (у которого в самом деле были шансы возглавить союзное государство, в Москве его многие в этом поддерживали, в том числе тогдашний премьер-министр РФ Примаков), что ставило под удар все предыдущие договоренности и мои будущие планы. Но не принять заявление было нельзя. Учебники – это учебники, а Беларусь – это Беларусь, и если ее не станет, если она растворится в союзном государстве, то кому эти учебники будут нужны?..

На заседании правления не было кворума, что давало мне формальную возможность оттянуть решение, но я решил не тянуть. Послал моего заместителя по квартирам отсутствующих, сам взялся за телефон, кворум был собран, заявление было принято. И тут уж на меня, как на председателя Союза писателей, спустили всех собак.

Это тяжеловато было выдержать, потому что собаки были не только заметалинские, но и свои, науськанные спецслужбами, устроившими обычную гэбэшную разводку, чего свои не поняли. Или не захотели понять, теперь это уже не важно.

Но и это еще не всё, чаша терпения не переполнилась. Оставалась еще капля.

Лукашенко пригласил меня в Смоленск на празднование 80-летия БССР. Белорусской Советской Социалистической Республики, которая и была провозглашена 1 января 1919 года в Смоленске. Ладно, это веха в истории Беларуси, почему бы не отметить?..

И вот торжественное собрание в городском театре, на сцене три человека: Лукашенко, Селезнев (тогдашний спикер российской Думы) и архиепископ Смоленский и Калининградский, нынешний патриарх Московский и всея Руси Кирилл. Селезнев, утомленный то ли дорогой, то ли государственными заботами, просто спал на сцене, а вещали Лукашенко и Кирилл. Первый, как всегда долго, о корнях и кровном белорусско-русском братстве, о том, что мы один народ, а второй коротко вот о чем. Если в этом зале есть образованные люди, – дав понять, что он образованный человек, начал бывший архиепископ и нынешний патриарх, – то они знают, что нет никакой отдельно взятой белоруской или украинской культуры, языка, а есть единое русское древо, на котором, привитые националистами, появились, пьющие сок этого древа, случайные ветки. Можно, конечно, ждать, пока они засохнут и сами отпадут, а можно, чтобы ничто не мешало русскому древу шуметь, зеленеть, стремиться в высь, их обрубить.

Даже люди в зале, в большинстве своем просто согнанные на это мероприятие, отреагировали на выступление архиепископа сдержанно. А президент Республики Беларусь встал и зааплодировал.

Чему ты аплодируешь? Если нет белорусской культуры, языка, что тогда есть в Беларуси белорусское? Чего ты в таком случае президент? Президент усыхающих веток на русском древе?.. Я попытался ему об этом сказать, он отмахнулся: мол, занимайся своими делами, ты ничего не понимаешь в политике.

А что тут понимать? Какие дела могут быть с человеком, с белорусом, который публично (пусть в политических, да в каких угодно целях!) от Беларуси отрекается. Меня потом все артисты театра спрашивали: Что это такое?..

Он не белорус – вот что это такое. И я вовсе не имею ввиду всякие домыслы (они меня не интересуют) о его отце. Национальность – это не столько кровь, сколько впитанная тобой культура. Он ее, белорусскую культуру, не впитал. Можно, конечно, сказать, что это не вина его, а беда, но Беларуси, которую он более 20 лет жестко, преследуя в ней всё действительно белорусское, как вражеское, русифицировал, а теперь вдруг надумал мягко беларусифицировать, от этого не легче.

Белорус, если он белорус, никогда не скажет, как Лукашенко: Белорусский язык бедный, на нем нельзя выразить ничего великого. Это тоже самое, что сказать о матери: Она дура, чего от нее ждать? Он не впитал язык, не вдохнул (по внешним ли, по внутренним причинам) белорусский дух. И когда он от этого отмахнулся, я тоже махнул рукой. И уехал. От него, от всех заметалиных, от их собак, от чужих и своих

В конце 90-х я был уверен, что принял правильное решение. Позже – нет. Или, так скажем, не совсем уверен. Когда говорил об этом с Василем Быковым, он категорично утверждал, что все я сделал правильно. Возможно, он был так категоричен по той причине, что, мягко говоря, не уважал Лукашенко. Вообще надо заметить, что бессменно-первый белорусский президент, несмотря на свои невероятные карьерные успехи, прожил жизнь без уважения приличных людей. У него еще, вроде, есть время такое положение дел исправить, но не наблюдается стремления к этому. Ему, как и всем правителям с неограниченной властью, куда больше нравится внушать страх, чем уважение.

В отличие от Быкова, довольно много близких мне людей, в том числе Рыгор Бородулин, Геннадий Буравкин, которые хоть и относились к Лукашенко также, как Быков, в правильности моего решения сомневались. Считали, что, оставшись в приближении к власти, имея на нее влияние, я мог бы сделать для Беларуси больше, чем в оппозиции. Может быть. Но это была бы уже другая история. И вряд ли моя.

– И вот Вы уезжаете в Польшу, а потом в Финляндию. Тогда, насколько мы помним, придумали абсурдную историю, чуть ли ни как у Станислава Шушкевича с ящиком гвоздей.

– Да, но все гвозди из досок повылезли, кирпичи и камни, из которых строил мне тюрьму вице-премьер, рассыпались – и уголовное дело было прекращено в связи с отсутствием состава преступления. Лукашенко потом сказал на какой-то пресс-конференции: Это я Некляева спас. Ну, ладно, спас так спас. Я даже собирался ему телеграмму благодарственную дать. В стихах на финском языке. Чтобы понял, как глубоко благодарен. Но молодая финка на почте никак не могла понять, чего я от нее хочу. Я и так, и этак, по-фински, по-английски: Sähke, telegram, – хлопает глазами. Потом оказалось, что слова-то она понимает, просто такой услуги, как передача телеграмм, в почтовом ведомстве развивающейся Финляндии нет. Давно кончилась за ненадобностью. Какие телеграммы, когда у всех в карманах девайсы фирмы Nokia.

Вот так. Ни нефти, ни газа, вообще ничего, кроме камней да леса, нет, а уровень жизни один из самых высоких в Европе. И преимущественно за счет производств с высокими технологиями. А мы до сих пор даже телефона своего так и не сделали. И знаете, почему? Потому что Лукашенко с его диктаторскими замашками, с его, не дающей развиваться, стабильностью, это услуга, которая давно кончилась за ненадобностью.

А он все посылает и посылает нам телеграммы: Я вас спасаю.

– Как вам жилось четыре года в эмиграции? Как был обустроен ваш быт? Как чувствовали себя внутренне? Мучала ли ностальгия?

– Жилось по-разному. В Польше сложнее. В Финляндии, куда меня пригласили на место переехавшего в Германию Василя Быкава, проще. Не очень большой, но грант города Хельсики. Квартира. А в Варшаве жил на балконе у моих студенческих друзей. В однокомнатной панельке места, чтобы раскладущку поставить, не хватало. Денег, чтобы где-то угол снять, не было. Через время, правда, Адам Михник помог, поселил в интернате Gazety Wyborczaj.

Но главные трудности были не бытовые. Трудно было осознать то, что в твои 50 лет твоя жизнь начинается с нуля. Как на часах с полуночи.

В Хельсинки есть церковь, вырубленная в скале. Ну, такая, какими были церкви первых христиан, которые в них укрывались. Без никаких украшений, без ничего. Только крест. Вот в нее я приходил и часами смотрел на свою жизнь без никаких украшений. Смотрел и думал. О кресте, о Боге, взошедшем на крест. Что им двигало? Да, любовь, это я знаю. А чего не знаю? Что еще? И вдруг подумал, что совесть. Он испытывал не только любовь, но и стыд. За фарисеев, за служителей церкви, в которой паселились торговцы, за Пилата, который умыл руки, за своих апостолов, которые долго в него не верили, не понимали его, и вовсе не только один из них его предал…

Бог в человеке – это совесть. Бестелесный, в отличие от желудка, орган, ответственный не за переваривание жратвы, а за нравственность, за мораль. И вот с этим я вышел однажды из той церкви, оставив там всё, что меня мучало, беспокоило: мне стала совершенно ясно, что мне делать, как и чем мне дальше жить.

Что касается ностальгии, то нет, ей не мучался. Накатывало иногда, но спасала работа. Днём и ночью писал, сутками не спал. Не отрывался от письма, Роман Лабух, книга стихов Так с поэмой Ложе для пчелы, повести, рассказы… Теперь вспоминаю – и кажется, что никогда раньше и никогда позже мне так хорошо не писалось. И ни себе самому, ни кому-то не могу объяснить, почему? Возможно, Бог подарил мне эти четыре года, этот творческий пир за то, что я все же не предал в себе поэта. Поэзию не предал, видит Бог! – как написал в стихотворении, посвященном Евтушенко, который позже вместе с другими моими друзьями-поэтами вытаскивал меня из тюрьмы.

Стихотворение, кстати, о нашем цеховом братстве. Вот о нем, потому что оно не перешло, не перелилось из нашего времени в нынешнее, во мне ностальгия, которая давно стала не только тоской по родине.

– Почему вы вернулись из Финляндии в Беларусь? Ведь здесь ничего не изменилось.

– В том-то и дело, что изменилось. Стало хуже, чем было.

Первый раз к мысли о возвращении меня подтолкнула смерть Василя Быкова. Не стану рассказывать, как это случилось – всё об этом рассказано в притче Шмель и странник. Вещи, кстати, не написанной, а протиктованной, поэтому одной из лучших моих вещей.

Я приехал, чтобы проститься с Быковым. Успел проститься с живым. После похорон вернулся в Хельсинки, стал искать камень, который попросил он при последней встрече привезти и поставить на его могилу – и все не покидала меня какая-то беспокойная печаль. Да, она связана была с уходом не стороннего, с которым были у меня одно время не простые отношения, человека, но не только с этим. В этом чувстве было даже больше беспокойства, чем печали, и однажды ночью, дописав одну из поэм, я стал смотреть новости в Интернете и наткнулся на информацию о девочке, которая в полумиллионном (!) белорусском городе одна-единственная пошла в белорусскоязычный класс. Одна-единственная! И это стало вторым, решающим толчком к мысли о возвращении. Вот ты здесь пишешь, пишешь, пишешь, а кто это там читать будет?..

Меня вернул на Родину родной язык. Я не смог смотреть издали на то, как он умирает, чтобы потом найти и поставить камень на его могилу. Это было бы не только предательством поэзии, но и поэта в себе.

В целом взрослый опыт эмиграции, как и юношеский опыт Сибири и Севера, дал мне многое. Это не была география. Вернее, была, но не внешняя: приехал в Норильск и сфотографировался под Северным сиянием. Это была география внутренняя: открытие морей и пустынь, гор и низин в самом себе. Весьма интересная наука. В моей школе жизни она, можно сказать, основной предмет.

– – Сразу после возвращения из эмиграции вы начинаете заниматься политикой. Принимаете участие в президентских выборах. В день голосования вас избивают, потом похищают из больницы скорой помощи и заключают в тюрьму. Не пожалели о решении вернуться в Беларусь?

– Нет. Как ни о чем не жалел и тогда, когда из Беларуси уехал. Я вообще не имею привычки жалеть, сожалеть о том, что сделано. Разве только о том, что не сделано, как в случае с реставрацией Кревского замка.

Но давайте по порядку.

Я занялся политикой не сразу. Несколько лет занимался делами белорусского ПЕН-Центра, в котором меня избрали президентом. Именно, как написано во всех уставах всех национальных ПЕН-центров, президентом. Так что некоторое время, несмотря на указ Лу